Несколько раз я наблюдала, как Доктор Лиза (Елизавета Петровна Глинка) разговаривает с незнакомыми пациентами: они еще не ответили на ее вопрос, а она уже знает ответ. И больным кажется, что они знают Лизу долго-долго, а она знает все про их болезнь. Моментальное доверие. И так с каждым…

«Мы помогаем тем, кому некому помочь» — это слоган благотворительного фонда Доктора Лизы «Справедливая помощь».

Откуда это пошло — Доктор Лиза? Кто тебя так первый раз назвал?

— Это пошло еще из Сербии, с форума для православных Андрея Кураева, где была рубрика «Просьба о помощи». Это было сразу после войны. И я, будучи в Сербии, писала на кураевском форуме о лагере беженцев. Но был затруднен доступ на ресурс, потому что это послевоенный Белград и все послевоенное… И мне сказали, есть такая штука клёвая — ЖЖ, давай. Я говорю: «Я не знаю даже, как заводить аккаунт». И приятель сделал мне аккаунт и назвал меня «Доктор Лиза». И все, понеслось, это как погоняло, меня даже по имени-отчеству уже больше не зовут. Больные привыкли, и здоровые привыкли, и я привыкла.

— А в Сербии ты что делала?

— Ну, вообще растила детей. Потому что там работал мой муж. Там был отдел бесплатной юридической помощи. А я сидела с маленьким ребенком, своим младшим сыном. И пока ребенок был в школе, я объезжала лагеря беженцев как доброволец по территории Сербии. И вот в одном лагере я подошла к священнику (это мой духовник сейчас), отцу Даниилу, он русский, и говорю: «Я очень хочу в Косово поехать». Он говорит: «Ну ладно, проявила себя, поедешь в Косово». Я поехала туда и стала ездить в Приштину. А детей маленьких нельзя брать в Косово, тогда въезд маленьким детям вообще был запрещен. Мы только в Белграде могли находиться. Поэтому приехала няня, забрала ребенка, а я уехала в Косово.

Я провела, наверное, дней пять при косовском монастыре, посмотрела, как живут косовские сербы, и стала оттуда писать в ЖЖ. Все монастыри были уничтожены, был один не уничтоженный женский большой монастырь, поэтому мне очень повезло. Там очень красиво было. И там владыка Павел служил литургию и причащал нас, всю нашу делегацию. Ты знаешь, страх войны я ощутила только в Косово. Потому что в Белграде я видела разрушенные здания, которые не восстанавливаются годами, но когда я поехала в эти гетто (по-другому не назовешь), где сербы жили в окружении косоваров, это настолько было страшно. И знаешь, что меня еще потрясло? Совершенно страшные объявления об эксгумации трупов: «Если вам дорог ваш близкий, то наша фирма поможет эксгумировать и перевезти в Белград». Это в Косово висели такие объявления. Это делали сербы, православные, за деньги, из жалости… Потому что раскапывались могилы и осквернялись. Но, представляешь, такая услуга! Я когда прочла, я не могла поверить.

— А сколько лет ты провела в Сербии?

— Два года. У меня там не было никакой миссии. Я просто шла к ним и помогала.

Советский эмигрант

— В 1986 году ты уехала из Советского Союза. Почему?

— Рожать. Я уехала, потому что хотела родить ребенка в браке, а мой брак не регистрировали. Потому что у меня муж американец русского происхождения, он родился в Бельгии.

— А где ты познакомилась со своим мужем?

— Самое банальное — в музее Пушкина, там были какие-то импрессионисты, в курилке познакомились.

— А что нужно было, чтобы зарегистрировали ваш брак в СССР?

— Подождать полгода, пока все проверят, а мне нужно было рожать.

— А ты закончила уже к этому времени институт?

— Все совпало. То есть я заканчивала, и я понимала, что у меня будет волчий билет и никаких абсолютно перспектив. Мне декан сказал: «Что, здесь мужиков нет, что ли, нормальных?» Я должна была после родов сразу идти в ординатуру по детской (я педиатрический факультет заканчивала) реаниматологии и анестезиологии. Это была моя мечта. Но поскольку так сложилось, что роды там… Я второй раз пошла учиться, потому что наши дипломы там недействительны, и практически все начинала сначала, и получила специализацию по детской реаниматологии в США. Я дошла там до детского реаниматолога, пока, блуждая по госпиталю в поисках лекционной комнаты, не наткнулась на хосписное отделение. Я увидела его и была потрясена. Там лежали больные. Ну, как квартира. И мне настолько это понравилось, даже при всей моей любви к клинической медицине, я увидела хоспис и сказала, что хочу изучать вот это.

В 1999-м, уже имея специализацию по паллиативу, я поехала в Киев и там сделала единственное дело в жизни, которое я закончила до конца. Я открыла там первый бесплатный хоспис на 25 человек.

А до отъезда в Киев я занималась хосписом в Америке. Это несравнимые вещи, там все по-другому. Я не понимаю разделение — онкология, не онкология, я считаю, что хосписы должны быть для всех. И когда я говорила, что надо принимать в хосписы пациентов, страдающих неизлечимыми заболеваниями, в том числе и ВИЧ, на меня смотрели как на ненормальную и говорили: «У ВИЧевых отдельные хосписы должны быть, гепатитные — отдельно пусть умирают, раковые — отдельно». А в Америке все лежат в одном месте, включая детей. Вот тебе типичный хоспис в Вермонте (где жила Доктор Лиза. — Е.М.): 25 мест, 25 маленьких однокомнатных квартир, большая общая кухня, две детские палаты, надо — будет три детские палаты. То есть это палаты-трансформеры. Поступает малыш, и трансформируется под него. И остальные заняты людьми, из которых 80% будут раковые, а 20% — будут другие неизлечимые заболевания. Когда люди умирают, они умирают. Нельзя их делить. Безусловно, онкологические больные нуждаются в помощи больше, потому что стоит вопрос обезболивания. Но вопрос ухода за больными с другими заболеваниями — он не меньше, он больше, он более тяжелый. Потому что годами страдают люди, распадаются семьи, теряется работа. Это катастрофическая ситуация. Рассеянный склероз, тяжелейшие инсульты… Например, тяжелобольные после разрыва аневризмы головного мозга — это же и дети, и взрослые, которых называют ужасным словом «овощ». Но это живые, дышащие люди. У меня к ним совершенно другое отношение. Отношение как к людям, только несколько другим, которые заслуживают не меньшего, а иногда даже большего внимания, чем онкологические больные.

Сейчас хосписов в Москве 12, но только для онкологии. Они правильные стандартные, европейские — по 25–30 мест. Но они не принимают людей с другими заболеваниями. Я стала этим заниматься в Москве, когда вернулась, когда умирали мои родители. Я ухаживала за моими родителями и параллельно стала помогать людям, которые умирают от других неизлечимых заболеваний, кроме рака. То, что я сейчас делаю, это такой хоспис на дому. Мы им помогаем, мы разговариваем с ними, они сами сюда приходят. Сейчас таких больных 35 человек.

— И как часто ты к ним ездишь?

— Они мною рулят: я могу не ездить четыре недели, могу ездить каждый день.

— А к этим больным из поликлиники врач приходит?

— По вызову. Сам по доброй воле никто не приходит.

— А с какими они к тебе обращаются вопросами?

— Сделайте что-нибудь, посидите, я очень устала, помогите лекарствами, не хватает памперсов, чем его кормить, как обращаться с трубкой, как переворачивать, что сделать, чтобы он покакал, что сделать, чтобы он не писал так часто, как экономить памперсы, нужно ли их экономить, дайте пеленки, дайте зонды, дайте катетеры мочевые и т.д.

Я пыталась организовать здесь центр паллиативной помощи. Итогом стал ответ еще во второй срок Путина, «что на данный момент строительство данного центра мы считаем нецелесообразным».

— Это прямо за подписью Путина было?

— Нет, это на уровне Минздрава. Это написал бывший министр Зурабов.

— И ты больше не обращалась?

— Я вообще перестала общаться с властями. Я сказала: даже не надо ничего строить. Давайте вы просто в то, что есть, будете принимать и других. Пусть две-три койки будут в каждом округе, куда будут брать самых тяжелых больных. Сказали: «Нет. Ведется строительство…»

Две вещи удалось сделать за шесть лет, что я в России: удалось ввести специальность «паллиативная медицина» в закон, обеспечить по закону получение бесплатной паллиативной помощи людям, и ведется строительство центра где-то в Химках (ну как всё, это долгострой), для людей, которые не могут сами дышать, будет такой хоспис, но опять же только для тех, кто не может сам дышать.

Конвейер Лиза

— Сколько к тебе в день приходит людей с просьбой о помощи?

— Сто.

— И скольким ты реально из этих ста помогаешь?

— Да сколько могу. Вот сколько могу… Это моя беда, я не отказываю.

— А почему твоя беда?

— Ну, потому что я не могу всех, у меня нет столько времени и нет столько сил, чтобы помочь. Вот сегодня пришел мужчина, говорит: «Меня зовут Сергей, у меня нервный срыв». Я говорю: «Что с вами случилось?» Он говорит: «У меня кредит на миллион рублей. Меня сейчас просто атакуют коллекторы». Я говорю: «У вас в собственности что-то есть?» Он говорит: «Нет, у меня маленькая неприватизированная квартира». Я говорю: «Ну, квартиру у вас не должны отнять. Давайте мы будем договариваться с банком, что вы понемножечку будете оплачивать». И спрашиваю: «Просто интересно, на что вы взяли кредит?» Он говорит: «Я пытался спасти своего деда, который живет в Краснодаре. Я взял кредит…» Я спрашиваю: «Спасли деда?» Он говорит: «Нет, дед умер, остались долги». Сто тысяч он отдал, а 900 тысяч он сейчас должен.

— Это правда, что твой фонд «Справедливая помощь» существует на личные средства Сергея Миронова.

— Нет. Он существует на личные средства россиян. Фонд, безусловно, помог создать мне Миронов, мне бы бюрократы шагу не дали ступить. И финансово он содержал нас в буквальном смысле три года. Он брал (оплачивал) самых тяжелых больных. Он оплачивал аренду, пока меня никто не знал, он нашел это помещение, он купил машину «скорой помощи» и сказал: «Работай, потому что ты делаешь очень важное дело». И я ему говорила: «Послушай, это не электорат, они не будут голосовать. Они или не доживут, а у части, которая доживет, у них документов нету». Он говорит: «Меня это совершенно не волнует, давай помогать». Это было семь лет назад.

— А до этого ты была знакома с Мироновым?

— С Мироновым я познакомилась, когда мне пришло письмо: помочь ребенку-сироте Гене Клюшникову, которого нашли под Саратовом. Его нашли под платформой. Он жил с мамой. Мама была у него вокзальной проституткой, а ребенок шлялся. Ему было 4 года, он курил, очаровательно пел матерные частушки, и его забрала к себе женщина, у которой самой трое детей, которая убирала между шпалами. Есть такая профессия, когда между шпалами на какую-то палку нацепляешь всякую грязь и освобождаешь эти шпалы. И она этого Гену забрала. Гена заболел, к сожалению. Нашли у него опухоль мозга. И вот эта приемная его мама (она по бумагам ему не приемная была, в селах все проще, она его просто забрала к себе) привезла его в Москву, и с них стали брать деньги за пребывание в отделении радиологии. И я написала Миронову, когда тот работал в Совете Федерации, сказала: «Я, конечно, оплачу лечение этого ребенка, но вы мне объясните, по какому такому закону Российской Федерации сирота должен платить (тогда ему было шесть лет, ребеночку)?!

— А ты написала письмо Миронову в качестве кого?

— В качестве самой себя.

— Неужели Миронов, будучи председателем Совета Федерации, сам читал письма?

— Больше того, мне через 15 минут позвонили и сказали, что он хочет с вами встретиться. И вот так мы познакомились.

— А сейчас Миронов не помогает?

— Он не может сейчас. Но мир не без добрых людей. Знаешь, почему я не в партиях? Потому что должно быть единственное какое-то место, которое не политизировано. Поэтому кто будет помогать моим пациентам, мне совершенно все равно.

— А сейчас какая-нибудь партия помогает?

— Прохоров. В сентябре будет год. Тоже без пиара.

— Это просто какие-то ежемесячные вложения или на каких-то конкретных больных?

— На конкретных больных. Но даже его мои объемы удивляют. В месяц, так, чтобы мы не нуждались и все были охвачены, ну почти все, нужно порядка 50 тыс. долларов. Включая аренду, включая квартиры для больных, что мы снимаем.

— Я так понимаю, что не всегда есть эти 50 тысяч?

— Я неправильный, наверное, благотворитель, потому что у меня иногда 10 больных, а иногда 50. А зимой прибавь бездомных, которых надо кормить каждый божий день, потому что если их не кормить, они погибнут. И перевязывать. Вот в какой-то месяц я не уложилась, потому что все стали падать с электричек и бог знает откуда, и у меня весь перевязочный материал ушел, пустая перевязочная, ни одного бинта не было.

— А летом ты не кормишь?

— Кормлю раз в неделю. С октября по май каждый день. Ну а где им кушать еще? А летом они живут на дачах, летом их земля кормит, им проще.

«Нельзя платить за смерть и за роды»

— Ты хотела еще открыть какой-то хоспис на Урале с Ройзманом.

— И хочу открыть. Но не получилось. Уральские власти сделали платную структуру. Я немедленно оттуда вышла, потому что нельзя платить за смерть и за роды. Было вложено очень много и сил, и времени, и денег. И отремонтировали, и табличку написали: «Первый уральский хоспис». А сейчас там ничего нету. Единственное, что удалось создать в Екатеринбурге, — это бесплатную выездную службу к лежачим больным при онкологическом диспансере. Ройзман сказал, что если победит, то «тогда мы достроим». Еще удалось открыть хоспис при онкоцентре в Великом Новгороде. А всего хосписов в России сейчас больше двухсот.

— Это бесплатные хосписы?

— Да, я надеюсь. Я очень хочу открыть хоспис прямо в тюрьме. Ну, я бы открыла в «Матросской Тишине», я бы открыла в Ставрополье, я бы открыла в зонах, где пожизненно сидят люди, на тубзоне. Я считаю, что должен быть хоспис в тюрьме, потому что люди умирают там, и не надо, чтобы другие люди видели, как умирают другие люди. И чтобы не за ширмой он умер, а чтобы пустили родственников к нему. Сейчас я получила согласие от Ставропольского ГУФСИН, который сказал, что если вы изыщете финансирование, то можно. Понимаешь, что происходит: они их «актируют» (осужденных освобождают раньше срока по причине смертельных заболеваний. — Е.М.). Причем умирающие больные добираются своим ходом, никто не дает даже машину. У меня работает уборщица, у нее посадили сына. Сын был болен СПИДом. В общей камере он заболел еще и туберкулезом, просидел полгода. Его «актировали». Вернули маме домой умирать полуживотное-получеловека: обкаканный парень 25 лет, практически без сознания, кашляющий кровью. Вернули, чтобы смерть не ложилась на ФСИН. А мама сама снимает квартиру. Вызвали мы «скорую», положили его в туберкулезную больницу. Он прожил полгода и умер в достойных условиях. Но мы могли его не довезти, могла мама не догадаться, какой у него диагноз, потому что он не разговаривал, выписки нашла у него кармане. Он ничего не понимал, дезориентирован полностью был в пространстве и во времени, не понимал, кто его мама, кто я, ничего не понимал из-за тяжеленной туберкулезной интоксикации. Там легких не было, как он прожил полгода, я не знаю. Так вот, я хочу построить хоспис, в котором они будут умирать… Они совершили преступление, эти люди, которые сидят в длительном режиме, но нельзя же так. Понимаешь, мы рождаемся одинаково и умираем одинаково, и нельзя здесь этот барьер ставить — ты умрешь в хороших условиях, а ты будешь мучиться. Не мы судьи.

— Где-то я прочитала в интервью, что в СПЧ ты пошла как раз в надежде, что твой статус поможет тебе создать этот хоспис для осужденных.

— Да, СПЧ помог. Он помог выйти на людей, которые не оказывают сопротивления. Потому что я знаю, что, работай я просто в фонде, все эти мои пожелания в лучшем случае остались бы без ответа.

Записочка в Кремль

— А ты не жалеешь, что вошла в СПЧ?

— Нет, не жалею пока, потому что это единственный шанс, единственный, что тебя услышат. Не факт, что что-то сделают, но это единственный шанс заявить о том, что ты считаешь важным на настоящий момент.

— Некоторые считают, что это сотрудничество с властью.

— Ну, это они никогда в СПЧ не были.

— Это точно. Как раз в связи с СПЧ и в связи с властью. Я прочитала в одной твоей заметке, что ты написала короткую записку про Акименкова и через Эллу Панфилову передала в Кремль. И вроде тебе пообещали Акименкова выпустить.

— Да. И был пересмотр приговора, и действительно его должны были освободить. Но потом он попал в эту общую бюрократическую массу, и они сказали, что «юридически вычленить» (представляешь, слова какие про людей говорят) его из общей массы невозможно, потому что их судят вместе.

— То есть ты хочешь сказать, что эта записочка помогла?

— Да.

— А кому была записочка адресована?

— Я не знаю. Честно говорю, не знаю.

— Можешь сказать, что в этой записке было?

— Я написала, что в такой-то камере, в таком-то СИЗО содержится слепой Владимир Акименков, который был задержан «по делу 6 мая» совершенно случайно, который был в костюме и который не может физически попасть копьем никому никуда, потому что он слепой. И потому что все, кто даже и дрался, они разбежались, а остались самые слабые и больные. И Акименков просто не понимал, куда бежать, в какую сторону. Умные ко мне в подвал прятаться прибежали, потому что они знали. А этот ничего не знал, вот его и «свинтили», как сейчас говорят.

— А идея с записочкой была Панфиловой?

— Да, это она мне предложила.

— То есть она тебе предложила написать письмо именно по поводу Акименкова, поскольку она шла к важному человеку, который что-то решает?

— Да. Потому что я к ней пристала с Акименковым. И она очень хорошо отнеслась. Она замечательный человек. Она говорит: «Ну, это же ужасно». Я говорю: «Давай что-то делать, Элла, он же там совсем ослепнет». Он не хочет носить очки, ему они не подходят, эти очки. Там нет освещения, он читать хочет…

— По всей видимости, Элла Панфилова ходила куда-то в Кремль. И получается, что даже решение на достаточно высоком уровне ничего не значит?

— Да. И у меня с ней было несколько разговоров после этого. Я говорю: «Как?» Она говорит: «Ты знаешь, ну вот случилось то, что случилось. Я сделала то, что ты попросила, и от себя добавила…» И потом она уже без меня ходила, потому что все прониклись этим несчастным Акименковым, потому что действительно человек зря сидит в тюрьме столько времени. И вот возникает вопрос: кто здесь власть? Следственный комитет или Кремль? Буду я еще писать записки? Сейчас я уже не знаю, потому что, получается, они ничего не решают.

— Видимо, записки теперь надо писать только Бастрыкину.

— Видимо, да. Потому что решает только он.

— И что ты дальше планируешь делать с Акименковым? Как ты можешь ему еще помочь в этой ситуации?

— Продолжать просить, чтобы его выпустили. Ты понимаешь, что тут не особо много сделаешь. Мы переписываемся с адвокатом Аграновским. Он говорит, что в ЕСПЧ в приоритетном порядке будет рассмотрена жалоба Акименкова на его содержание в тюрьме. А к этому времени он ослепнет. Ну, буду искать, кому написать еще.

— Лиза, а ты ходила на митинги?

— Нет, ни на одном не была, правда. Я сидела в подвале и говорила: «Если вас ударят на митинге, приходите сюда. Моя профессия обязывает меня быть вне этих событий. Я не могу делить на красных, белых, зеленых и желтых. Я не могу, вот просто не могу. Если хочешь, у меня за спиной 300 заложников, которые на учете, от психдиспансера до тубдиспансера. Поэтому я всегда говорю, что я за законность, но я категорически против жестокости.

«Я не робот, я устала…»

— Я читала, что есть опасность, что у тебя отберут это помещение, этот подвал?

— Да, похоже на то. По причине моего несогласия. Понимаешь, все, что у меня и моих любимых больных есть, — это свобода. Больше у нас ничего нету. И отсутствие чувства страха. То есть мы живем одним днем, мы ничего не боимся. Ну, боимся смерти, каких-то очевидных вещей. И я не очень боюсь потерять это помещение, и именно по этой причине я отказалась подписывать письмо, в котором меня принуждают вести административную деятельность.

— А что такое «административная деятельность»?

— Я не знаю. Я написала: расшифруйте, пожалуйста. Моя деятельность уставная, я работаю только по уставу, а не работаю по административной деятельности, я не понимаю, что это такое. Написала письмо. Позавчера позвонили бухгалтеру и сказали: «Ну что же, если вы не подписываете, то мы напишем мотивированный отказ от сдачи вам в аренду этого помещения».

— А почему до этого ты могла арендовать это помещение и не нужно было вести никакой административной деятельности?

— Потому что я не имею никакого представления, почему ныне действующий мэр Собянин написал в своем проекте, что он хочет дать мне это помещение в аренду бесплатно на десять лет на условиях административной деятельности. Я не просила его, это письмо с неба упало. Я давно хотела приватизировать этот подвал, но мне уже отказали в приватизации, потому что я не предприниматель. Они сказали: приватизировать благотворительные фонды ничего не могут. Могут приватизировать только предприниматели.

— Хорошо, а Прохоров может тебе купить этот подвал?

— Почему я не прошу Прохорова? Опять потому что у меня есть свобода, зачем мне несвобода?

— Ну что для Прохорова этот подвал?

— Ты знаешь, я лучше попрошу за больного, чем я буду держаться за эти три комнаты.

— Хорошо, а дальше что? Отберут эти три комнаты и негде будет принять этого больного.

— Ну, найду что-нибудь. Я все равно работаю на улице: я же кормлю на улице, перевязываю на улице.

— А ты не хочешь через кого-нибудь передать записочку по этому вопросу мэру Собянину?

— Ты знаешь, я не робот, я устала, Лена. Не от больных. Я от них устала. Я не могу, я устала бороться. Я устала убеждать: дайте. Я об этой приватизации просила три года, чтобы сделать здесь нормальный ремонт, чтобы сделать два входа — для колясочников и для здоровых людей, разделить потоки больных и малоимущих.

Ты знаешь, что каждую пятницу здесь кушают 25 психически больных?! Мы им заказываем кейтеринг (это с американского) — это когда из ресторана я заказываю дорогую еду, и все мои сумасшедшие… для них это праздник… Целый стол — мясо, котлеты, салаты, пироги… Они не бездомные, они домные, они все домные. Они у меня получают пакет еженедельный, продуктовый набор. Ну, совсем бедные. Это масло, гречка, овощи, фрукты, а в пятницу… Ну, в общем, ресторан готовит, скатерть, соки. Вот приходят они, и они кушают. Там и курица, и котлеты (и для зубых, и для беззубых). Это ужин, Лена. Они наряжаются, в шляпах. У меня уличные музыканты приходят.

— А выпить — нет?

— Нет. А им и так хорошо. А нам еще лучше. Ну, вот они сидят.

— А кто подает блюда?

— Мы. Я подаю, все подаем. Я как официантка: «Кушайте». Между особо конфликтными я сажусь, чтобы они не ссорились. Приходят и юродивые, и всякие. Они поедят, и потом они сами для себя устраивают концерт. Поют старые песни, танцуют, читают стихи, плачут, рассказывают свои истории… эти женщины несчастные. Понимаешь, жизнь, она очень короткая…

— А почему именно еду ты для них заказываешь?

— А это то, чего у них нет. Они не могут, они бедные. И знаешь, они говорят: собирались раньше гости, собирались, приходили, а сейчас и покормить нечем…

«Сухая попа»

— Мне рассказывали, что была у тебя акция «Сухая попа».

— Это не у меня, это у «Детских сердец», я ее просто поддерживала.

— Да, но у тебя был какой-то юбилей, и ты сказала, что вместо подарков привозите памперсы. Так?

— Да, так.

— Это сколько тебе лет было, извини?

— 45.

— Прекрасный возраст для получения памперсов.

— Привезли. Очень много.

— Я так понимаю, что на юбилей к тебе пришло очень много известных людей, при должностях, при регалиях. И все с памперсами?

— Ну да, или с пеленками.

— Ну, например, кто тебе дарил памперсы и пеленки на 45 лет?

— Ой господи, проще сказать, кто не дарил. Все дарили.

— И Путин дарил?

— Нет, Путин не дарил. Медведев не дарил. «Единая Россия» не дарила. А все остальные дарили. Миронов дарил памперсы. Лен, вот честно, кого я знаю, все дарили. Столько народу пришло, и все дарили пеленки, памперсы, бинты. А потом это уже стало традицией, и когда людям исполняется 45–50 лет, то есть наши ровесники, они стали праздновать день рождения в подвале и говорили: «Идите к Глинке и несите в подарок пеленки, памперсы, бинты и перевязочные материалы». Такая вот традиция московская.

«Очень трудно полюбить вот то, что ко мне приходит»

— Ты сейчас очень известный человек, но наверняка есть «добрые люди», которые обвиняют тебя в самопиаре…

— Конечно, есть. И будут. И, наверное, это нормально. Ты знаешь, я даже понимаю их в чем-то. Потому что очень трудно полюбить вот то, что ко мне приходит. Очень трудно их понять, и поэтому невозможно их полюбить.

— Ты имеешь в виду, что не могут понять тех людей, кто к тебе приходит?

— Да. Из-за чего весь конфликт? Они спрашивают: «Почему она их любит?» Понимаешь, все это кроется в том, что люди, которые помогают благотворителям, имеют право выбирать, у них есть право выбора — можно помогать детям, можно помогать старикам, можно помогать мне. У меня ниша, которая не занята в Москве практически никем, — это и бездомные, и умирающие, и сумасшедшие.

— Никто не последовал твоему примеру?

— Ну, такого набора богатого, честно, ни у кого нету. Эта ниша свободна. Поэтому и приток. Было бы больше фондов, у меня не было бы столько работы. Но очень многие считают, что есть естественный отбор, и я этот естественный отбор нарушаю, помогая этим «отбросам» (я тебе цитирую) выжить: кладу в больницы, занимая чье-то место; вызываю «скорую», занимая чье-то место; даю лекарства — а могла бы дать туда-то, туда-то и туда-то. Мне это по телефону говорят, писем очень много таких, в Живом Журнале, в «Твиттере» пишут. Некоторые говорят: «Я готов тебя взорвать вместе с твоими бомжами, потому что я живу рядом, я тебя ненавижу, я тебя проклинаю».

Обозреватель «Новой» Елена Масюк и Елизавета Глинка на кухне фонда «Справедливая помощь»

«Уличная медицина»

— А ты в фонде зарплату получаешь?

— Нет.

— То есть ты бесплатно работаешь?

— Да. Специально. Чтобы не возникало вопросов.

— А на какие, прости, деньги ты живешь?

— Муж.

— А это хобби?

— Да.

— А как муж к этому относится?

— Терпит.

— А дети твои старшие живут в Америке…

— Да. Они говорят: «Ну, мама у нас странная». Ну, ничего, хорошо то есть — «мама у нас странная».

— Лиза, а не было у тебя желания заниматься в Америке тем, чем ты занимаешься здесь? В Америке ведь совершенно другое отношение к подобной деятельности?

— Лена, я думала об этом. И если возникнет ситуация, когда надо будет все-таки уехать отсюда, то есть выгонят из подвала, не дадут работать, я уеду к детям, конечно, я буду заниматься там бездомными. И знаешь, притом что нас ругают, выселяют, никто даже не обратил внимания, что сюда приезжал не госдеповский, а самый обычный американский врач, и я сдала ему экзамен по уличной медицине. Там ввели такое понятие — «уличная медицина». Нам выдали диплом, что наш фонд единственный на постсоветском пространстве, который отвечает всем требованиям, когда мы идем к больному, а не больной к нам. В Америке мне есть чем заняться. Я возьму сертификат и скажу: «Я занимаюсь уличной медициной».

— А когда ты вернулась, тебе не было тяжело?

— Мне было дико тяжело. Я не понимала, где Сберкасса, как платят… Когда я уехала и когда вернулась — это другая страна. Вернулась в страну, где умирает моя мать. Мне было настолько тяжело, я была настолько одна, одна. Это были самые тяжелые, наверное, годы в моей жизни. Я вообще ничего не понимала. Сейчас вроде ничего. Но я еще не все здесь умею. Я все-таки думаю, как бы приспособиться. Здесь мой дом, я здесь родилась, мне здесь нравится.